Юлия Александровна

 

 

Родилась 26 августа 1958 года.
Окончила французскую спецшколу № 16.
Окончила Московский Лесотехнический институт по специальности инженер лесного хозяйства
Работала в НИИ Союзгипролесхоз, Моспроект-2, Московском отделении Художественного фонда, Московском Фонде культуры.
Живописец. Участие в выставках:
1986 г. 10-я традиционная выставка-продажа "Московские художники - Советскому Фонду мира", посвященной 27-му съезду КПСС
1987 г. "Женщины-87" МГОХФ РСФСР
1988 г. "Греция глазами молодых московских художников" КМО СССР
1988 г. 18-я Молодежная выставка московских художников МОСХ РСФСР, секция живописи
1989 г. "Вне жанра" Москва-Ленинград в МДМ МГК ВЛКСМ
1989 г. Всесоюзная Молодежная выставка в Манеже
28 октября 1989 года вышла замуж за Самофалова Сергея Ивановича, из кубанских казаков, учителя истории.
11 июля 1995 года родила дочь Александру.

В "веселые 90-е" в течение 3 лет имела с мужем ма-а-аленький бизнес по оформлению интерьеров.

В настоящее время - фрилансер.

Живопись можно посмотреть здесь: https://fotki.yandex.ru/users/juliras1/album/172150/  Там же есть котики и цветики



В тридцать мы остервенело доказываем всем окружающим, желательно знакомым, желательно тем, кто знал нас с детства, что мы, блин, состоялись, и состоялись, блин, круче, чем они, окружающие нас. При том, что они и не подозревают, что мы им что-то доказываем, и что они корчатся у наших ног, раздавленные, как червяки, нашей крутизной.

В сорок мы доказываем это себе. Чаще всего – безуспешно.

В пятьдесят мы доказываем уже вообще непонятно кому и зачем, но тратим на это почти столько же энергии, сколько требуют три похода в сортир и один вынос мусора на пол-пролета в мусоропровод, и на хрена мы это делаем – не известно уже никому. В первую очередь нам.  Самим.

Для писания этих «сердца горестных замет» я вгрохала чуть больше пенсии среднероссийского пенсионера. Карандаш стоит 4 рубля, нет-бук – 11 тысяч. Это – доказательство моей крутизны. Жаль только, что оно не помогает пройти пол-пролета до мусоропровода без боли.

JULIRAS – 50.ru

     Крик ребенка, перед глазами медленно пролетает моя сумка, удар, и вот я сижу на мокром корявом асфальте, глядя на левую ногу, не дыша, понимая, что сейчас будет ОЧЕНЬ больно. Рядом суетятся муж и ребенок, пытаясь меня поднять. Боль нарастает медленным низким гулом, я жду, когда она развернется полностью, чтобы понять - что делать дальше. Крови немного, две-три царапины, но удар больным коленом с размаху, да при моих ста шестидесяти кило живого веса, обещает незабываемые впечатления, и, главное, надолго.

     Кажется, что от асфальта поднимается легкий парок, солнце припекает затылок и плечи. Чудное лето в этом году – июнь был холодным, ветреным и сухим, в огороде долго торчало по два сантиметра зелени, анютины глазки и гвоздика-травянка на круглой клумбе - первоначально роскошная, жирная рассада, купленная за копейки в Ашане – измельчали и потеряли вид, несмотря на ежедневный полив. А в июле началась дикая жара и дожди – каждый день по нескольку раз. «Вся картошка вымокла, ети ее», - сокрушается сосед Палыч. Трава, трижды кошенная, прет как на дрожжах, на нижнем поле заросли по колено, когда в ворота заезжает Анькина машина, я боюсь, что колеса запутаются в длинном клевере и что-нибудь сломается.

Анька. Игнатово

Мы сидим с Анькой у мангала, сырые палки дымят и не хотят разгораться. Ее задорная физиономия морщится, она хохочет, рассказывая перипетии своей заморской жизни, щурятся зеленые глаза, блестит густая палевая грива. Я уже несколько раз слышала ее истории, но с удовольствием слушаю еще раз, мне хорошо и уютно. Не надо напрягаться и париться, делать умное лицо.  "Наше общее детство прошло на одних букварях,  Оттого никому ничего объяснять и не надо."

Школа

Серо-коричневое стадо с гиканьем течет по школьному коридору, втягивается в открытую дверь кабинета литературы. У двери стоит моя любимая Ниночка Львовна, которой не было целую неделю. Она сухая и требовательная, острая на язык, может так припечатать, что слезы вскипают в горле, пока класс гогочет, но это она рассказала, как сыплется золото с кружев розоватых брабантских манжет.

     У двери какая-то заминка, я смотрю на Ниночку и обалдеваю: вместо обычной гладкой зализанной прически с пучочком - облако роскошных блондинистых крупных локонов. И необычная яркая кофточка. «В Испанию ездила, к родственникам, привезла кучу тряпок и париков», - жужжат девчонки, пока мы с грохотом вываливаем барахло из портфелей и рассаживаемся.

Заграница – это далеко и прекрасно, почти как рай, там все счастливы и носят парики в локонах, и сладко сжимается сердце, когда представляешь, как расправляются мои тугие крылья, я взлетаю, невидима, и лечу туда, в эти страны, о которых я все знаю, но никогда там не буду, это просто невозможно… Ну если только принц явится… Последние страницы всех моих общих тетрадок изрисованы крылатыми людьми.

     - Хамлетка!

     Крылатый человек съеживается и прячется под перевернутый лист.

     - Выйди вон из класса! – наливается багровой кровью Серж Георгиевич. – Разбираешься в математике как свинья в апельсинах!!!

 Встреча наших

Надо было спросить на последней встрече наших – как они себе представляли взрослую свою жизнь тогда, в семьдесят пятом, во французской спец, правда, не в самой крутой – самая крутая была вторая, а нашу шестнадцатую - говорили девчонки - даже не знают ни в Инязе, ни в занюханном Педе. Я-то ничего особо не помню, кроме того, что спускаюсь по огромной мраморной дворцовой лестнице в роскошном пышном платье, как у Анжелики, и я – принцесса. И волновалась ведь тогда – ступеньки наверняка скользкие, каблуки носить не умею, на мою широкую лапу подобрать обувь сложно, не навернуться бы на глазах у придворных по огромной-то лестнице.

* * *    

Хорошо хоть я сейчас не в роскошном пышном платье, я их лет пятнадцать уже не ношу, грязные шорты как-то лучше сочетаются с ободранной опухшей ногой. Когда Цезарь понял, что окружен заговорщиками и его убивают, он распустил складки тоги, чтобы упасть пристойно. Грязные шорты пристойнее грязного роскошного платья.

Анька    

- Дейтон – это около Кливленда – жуткая дыра, - рассказывает Анька, - делать там совершенно нечего, сижу там только из-за моего, здесь ни жилья, ни работы, а там – будьте любезны. Кливленд тоже не лучше, это все Охайо (так она говорит – через х), а человек из Охайо – это дремучая деревенщина. Единственная радость – поездки. Привезли как-то выставку Тулуз Лотрека, мой бухтел – зачем, ехать далеко, но ты ж меня знаешь – если мне хочется… Пять часов туда за рулем, пять – обратно, зато выставка роскошная была…

Она смеется, жмурит зеленые глаза, вспоминая. Я киваю, завидую: сто лет не выбиралась никуда, так, чтобы сорваться в другой город на выставку – такого вообще никогда не было, я и до Волхонки-то доползаю с трудом раз в год по обещанию. Да, говорю я, ты ж еще на океан моталась, помнишь, мне аськала? – А что океан, - машет она рукой, - ну приехали, ну, красота необыкновенная, но он же холодный, как зараза, и акул там тьма. Каждый год жрут кого-нибудь. Это тебе не наш Крым. – Был наш, да сплыл, туда теперь не очень-то сунешься.

Гурзуф весной

Этот запах нагретого камня и нагретой кипарисовой хвои, запах крупной гальки, на которой высыхает морская вода, и мелкой гальки у кромки воды, когда там раскопаешь ямку до мокрых камней, засунешь ноги и ждешь, когда ленивая волна плеснет холодком. Весной запах цветов и пряной зелени на маленьком рыночке: пяток перевернутых ящиков у магазина, на них пучки укропа и редиски с небольших огородиков в ладошку величиной, банки с нарциссами и тюльпанами, на табуретках до обеда сидят местные женщины в длинных юбках и платках. Цветы по пятачку, на рубль можно набрать целую охапку. В августе запах маленьких круглых дынь-«колхозниц» на большом летнем рынке, там, где главная улица Гурзуфа переходит в дорогу на Артек, там настоящие дощатые прилавки, стоят легковушки с товаром в багажниках, торгуют и мужчины тоже, с утра до вечера, над урнами вьются осы. Запах темперы и грунтованного картона, сижу перед этюдником, куда ни повернись – везде белый татарский городок, который можно писать: и этот угол с окном и дверью, и вон те синие ступени, и вот эти белые, и над ними кипарис торчит черной перевернутой запятой. Вечером раскладываю свое богатство на полу снятой терраски, горжусь: молодец, по две-три работы в день, и есть неплохие. Ореховый запах местных вин – сначала различаешь: это мускат, это херес, а потом все сливается в одно колыхание, с бликами мелкой волны, с гугуканьем крымской горлицы-глухой кукушки, с визгом детей у воды и криками неутомимых волейболистов с соседней спортплощадки.

Весной по дороге из Симферополя в Гурзуф цветет форзиция - золотые кусты над каменными стенами вдоль серпантина, по долинам - фиолетовое иудино дерево и розовый миндаль, а в самом Гурзуфе – нарциссы, тюльпаны и буйная сирень.

Старшие классы

В старших классах я – внушительная барышня, не сказать, чтобы чересчур упитанная, но и не стройный тополь – однозначно. На физкультуре, кажется, стою первая или вторая в девичьей части шеренги. В раздевалке пахнет ногами и пылью, лампочка под потолком на 60 ватт тускло освещает убогое бельишко советской школьницы – застиранные трусы, х/б лифчики, пожелтевший пояс с растянутыми резинками и вечно короткие чулки, которые предательски пытаются высунуться из-под школьного платья, предъявив миру мои синеватые ляжки. Хочется носить мини, а как?!!! Когда появились колготки, это было спасением, лучшим лекарством от ссадин на самолюбии. И как же я удивилась, когда мой ребенок мне заявил: - Ненавижу колготки! Купи мне побольше чулок! – Современные чулки как-то сами приклеиваются к ноге, вот же чудеса прогресса. Правда, сказал ребенок, когда холодно, могут и отклеиться невзначай – хи-хи. И с каким пылом моя маленькая модница уговаривала меня купить ей пояс для чулок, когда в бельевом магазинчике я ей объяснила, как работает вот эта кружевная тряпочка с резинками (не чета моим детским веригам).

Физ-ра – нелюбимый урок. Я стесняюсь себя, я неуклюжа, по канату лезть не могу, через козла переваливаюсь как куль с мукой, на брусе коленки дрожат и льется холодный пот по спине, брусья – вообще засада. Бегать кругами по залу в толпе – еще туда-сюда, а уж на улице под секундомер – все ржут, прихожу последней. И эти вечные командные состязания, любимый инструмент воспитания коллективистского духа; а я только очень боюсь получить мячом по очкам.  Я ненавижу физ-ру.

Мама

Моя мама – скульптор, член Союза художников СССР. Как она сама говорит – крепкий середнячок. Она не ходит на работу, как все родители. У нее своя мастерская в переулках у Чистых прудов, и никто не проверяет, когда она туда приходит и сколько работает. Нас кормит Ильич, светлый образ которого постоянно востребован заводами и колхозами нашей необъятной во всех мыслимых материалах – в масле на холсте, и в радостных цветных витражах, и на строгой мозаике и суровом сграффито, и в мраморе и бронзе; сами художники называют его Лукич. Мама лепит в глине, а потом на заводах Худфонда его переводят в материал. Лукич – и кормилец, и защитник. Как-то вечером мы сидели с мамиными подругами в мастерской и гоняли чаи – четверо-пятеро взрослых  и их дети. Вдруг стук в дверь, открываем – участковый, пара теток и суетливый общественник-стукачок, борец за социалистический порядок. На столе были только чай и торт, но участковый все-таки собрался произвести воспитательное воздействие – вольная жизнь вольных художников раздражала построенных в колонны бедолаг как камень в ботинке. И тут блюститель порядка случайно оглядывается и видит светлый образ в три натуры с родным, до тошноты вбитым в горло ласковым ленинском прищуром. Поперхнувшись, комиссия выкатилась  с невнятным бормотанием. Больше нас не беспокоили.

Когда утром я ухожу в школу, мама еще спит. Мне завидно до судороги в животе. А жизнь-то повторяется. Когда моя детка уходит в школу, я тоже еще валяюсь в постели, слушаю сквозь дремоту ее шуршание на кухне и в коридоре. И когда она наклоняется меня поцеловать перед уходом, мне чуточку стыдно.

Дзинтари

Мама – художник, это значит: летом мы едем в Дом творчества в Дзинтари, или в Дом творчества в Гурзуф (имени Коровина, в просторечии – Коровник), или в гущу народной жизни, но в места, облюбованные нашей аристократией духа, например, в Лидзаву, улица Агрба, 2 – это под Пицундой в Абхазии.

Дзинтари. Когда сходишь с электрички, ступаешь на чистую платформу, обсаженную ухоженной живой изгородью. Ни плевка, ни бумажки. Тихо, бормочет ветер в кронах сосен. Через сосны, по дорожкам, выложенным большими квадратными плитами, между которыми растет травка, доходим до территории Дома творчества. Ни вокруг Дома, ни вокруг жилых домов, стоящих на другой стороне улицы Турайдас, нет заборов – только живые изгороди: наша советская Европа. Вдоль аллеи, ведущей к дому – широкая полоса цветущих флоксов. Площадка перед домом тоже выложена плитками, лавочки, бассейн, в бассейне – обнажёнка в бронзе, на стриженом газоне – сосны, группами кусты сирени и роз. У бассейна широкий бортик, на который можно сесть. По воде плавают березовые семена-самолетики. Если найти обгоревшую спичку, одним кончиком ее густо ткнуть в дорожку сосновой смолы и бросить в бассейн, она рванет как маленькая лодка и будет плыть, пока смола не перестанет действовать. За спичкой по воде тянется радужная дорожка.

Чем пахнет в холле Дома? Мастикой для натирки полов, роскошным гобеленом на стене, кофе и ликерами из бара, аккуратной чистой мебелью… Уютом и благопристойным благородством, которому из всех сил хочется соответствовать. Это почти как по ошибке быть приглашенной в дом английского лорда – и гордо, и боишься что-нибудь сделать не так, и все увидят, что ты не умеешь жить, как они, и вообще это не тебя пригласили. Помнишь, как Красотка Джулия Робертс готовилась к ужину с Гиром? Ну вот почти так же… «Проходит-те, ваш эт-таж трет-тий…»

Но чаще всего мы брали только курсовки – питание, а жилье снимали где-нибудь рядом. Несколько раз у Регины; на ее дом выходили зады ресторана Лидо. По слухам, в Лидо было настоящее варьете; когда меня загоняли спать, я лежала и слушала музыку – в городке тихо, и отчетливо слышно песню про синий лён. А один раз днем мы проходили мимо, когда у задней двери разгружали продукты, и рабочий нес рыбу: голова рыбы лежала у него на плече, хвост почти волочился по асфальту, вдоль хребта – костяные шипы.

Дома творчества

Мы там жили подолгу, месяца по два. Знакомые и приятели приезжали и уезжали, а мы все сидели на курорте. Как я сейчас понимаю, на это было нужно два Лукича в год. Мастера культуры, например, Горький для московского молокозавода (символично, правда?), или памятники павшим солдатам ВОВ были дешевле, и тогда мы ездили в Абхазию.

«Степанида Власьевна» хорошо заботилась о своих борцах идеологического фронта; не знаю, любила ли, но если ты попадал в обойму – был сыт, пьян и нос в табаке. Я не говорю о мэтрах и верхушке – у них было свое; но рядовой художник имел право раз в год на два месяца бесплатно поехать в творческую группу. Живи, ешь, пей (на свои, естественно), только работай, выдавай идеологически выверенный продукт. В конце группы приедет выставком, что-то пойдет на выставку, что сразу купят, еще и с денежкой уедешь домой. А если понравишься – то могут и второй срок дать. Так было с Вазгеном, диким армянским кудлатым гением, который был для мамы и для меня крестным отцом в живописи.

По всей стране были эти Дома – художников, писателей, композиторов, архитекторов. Уютные заповедники элиты. Интеллигентный, изысканный мирок среди всесоюзного «сурового Челябинска». - Добрый день, Иннокентий Амбруазьевич, как пишется? - Славно, славно, Изабелла Серафимовна, восход сегодня был чудесный, этюд прелестный получился… Все мужчины бородаты и джинсовы, все дамы в самотканом, самовязанном, с печатью на челе. Да, конечно, вечером Иннокентий Амбруазьевич, дав водки, может и отыметь трепетную Изабеллу на берегу, в шуме прибоя, или на «трет-тьем эт-таже», но в этом-то и вся прелесть: разъехались через месяц по городам и весям, она – в столицу, он – в какой-нибудь Барнаул или опять же Челябинск, а потом на открытии Всесоюзной в Манеже – глядь, а там этюдик прелестно висит в уголку, и сронит жемчужную слезу трепетная живописка, отвернув чело от шумной толпы. Да что говорить, и у меня в моей взрослой уже жизни сколько раз бывало: разговоришься с человеком – вы откуда? А вот такого-то знаете? Как же-с, как же-с, в том году в группе «к 23-му февраля» на Сенеже пивали знатно, у него работу сразу взяли в запасник… И заноет сладко под ложечкой.

Дзинтари, Рига

Курортные дни размеренны и неторопливы. В первые же дни лентами закупаются билеты в Концертный зал Дзинтари, Турайдас, 1. На гастролях бывали все советские звезды. Помню, у Ойстраха лопнула струна, он ушел за кулисы ее менять. Кондрашин топал так на своей дирижерской тумбочке, что тряслись первые ряды. Бывали и иностранцы, но за давностью лет помню лишь фольклорный ансамбль из Южной Америки, весь в перьях и лентах плясавший не только на сцене, но и в проходе в зале. Стены зала – просто сетка, за сеткой – сосны, живая изгородь, закат. На концерт брали пледы, укутывались, я задремывала. Иногда ужасно не хотелось идти, я скандалила, мама таскала меня за косы, но теперь я ей бесконечно благодарна за то, что она приучила меня к классике. У меня вот нет маминого упорства; мой ребенок сопротивляется приобщению к концертной культуре: так не хотела идти на Гарри Гродберга, что уехала с концерта с температурой 38; а я не хочу ломать ее через колено, хотя надо бы, конечно.

После завтрака – пляж, после обеда – сон. После сна – неторопливый променад по бесконечной улице Йомас: кафешки, сувенирные магазинчики, цветочный базарчик. Все время в поисках взбитых сливок – они иногда попадаются, и это – высший восторг. И еще пирожные «ушки» - слоеные сердечки, нутро мокроватое, сверху сладкая кислинка, о-о-о… Все «ушки», пробованные в Москве, в ресторане Варшава и Националь, в Елисеевском, за границей - в Праге, в Испании, где-то там еще, в подметки не годятся тем рижским «ушкам» - сухие, сыпятся, приторные или пресные, вообще никакие и совершенно неправильные... Ну, может быть, те, что продаются в ларьке на Рогожском рынке, иногда как-то смутно напоминают…

В магазинчиках керамика, янтарь; у бабушек на берегу – роскошные варежки в два, три, четыре цвета, с орнаментом или большой розой на тыльной стороне, а ладошка – в крапочку. И тоже янтарь, и взрослые смотрят и обсуждают – плавленый, не плавленый. И пиво. А к пиву – сухарики, коричневый моченый горох, сырные палочки – я их просто обожаю, копченая рыбка – вещь опасная, ее очень любят осы: поел рыбки – жди незваных гостей, плачь, бегай туда-сюда, пока не отстанет наглая тварь, а она будет лезть в лицо, щипать за губы. Взрослые смеются, говорят – не маши руками, сиди смирно, но она же в нос лезет, и за губу лапками цепляет, сердце ухает вниз, в глазах темнеет и противно дрожат потные руки. Когда мне было тринадцать, к нам в Дзинтари приехала подружка маминой подружки, которую мама познакомила с приятелем своего приятеля, и в результате Соня и Андрей решили пожениться. У них был то ли предмедовый, то ли медовый месяц, и они в благодарность маме за их знакомство иногда брали меня с собой, и как-то раз напоили меня темным пивом впридачу к обычно предоставляемым мне вкусностям. Не знаю, заметила ли мама, но перетрусили мы все, когда поняли, что меня ведёт не по-детски. Отпаивали кефиром, и сразу после этого пришлось идти на обед. До сих не знаю, спалилась ли я тогда или нет.

Кафешек и пивнушек полно в полосе сосен вдоль берега моря. Море, потом широкая полоса мелкого северного песка, изрытого ногами загорающих, потом полоса ивовых кустов с горько пахнущими узкими листьями и глянцевыми, будто лакированными, ветками, потом сосняк с лабиринтом протоптанных узких тропочек, по которым так здорово мотаться кругами вокруг неторопливо бредущих взрослых. Когда-то был ураган, повалило много деревьев, и из них сделали навесы, лавки со столами, теремки и прочие заманухи. Помню большого деревянного индейца и что-то типа коновязи, и высокие деревянные конусы, в которых пахло кофе или пивными закусками – «Вигвам». Был еще «Сикспарнис», но туда заходить не разрешали – там сидели местные и пели песни гитлерюгенда.  Был еще Луна-парк с аттракционами, и там был тир, а в тире висела как приз моя мечта – настоящий ковбойский кожаный пояс с карманчиками под патроны. Боже мой, как я мечтала, чтобы кто-нибудь из «моих» взрослых его бы «выстрелил» и потом подарил мне!!! Нет в жизни совершенства, не случилось… Зато на Крите в этом году я купила настоящий пастушеско-вендеттский нож с настоящими кожаными ножнами, с петелечкой, чтобы носить на поясе, с деревянной рукоятью и латунными колечками, и он лежит сейчас на столе рядом с клавиатурой, и мне приятно и гордо на него смотреть.

После ужина все шли на вечерний променад, дети потихоньку таскали хлеб из столовой - кормить чаек. Чайки кружились тучей над окормляющими и взволнованно орали. По широкой полосе утоптанного влажного песка вдоль кромки прибоя неторопливо прогуливается курортная публика: - Добрый вечер, Иван Ромуальдович, какой чудный вечер! – И не говорите, Маргарита Николаевна, восхитительный… Пойдемте до «Писателей» (Дома творчества писателей Союза ССР)? - С превеликим удовольствием… До «Писателей» - это глядя на садящийся малиновый диск солнца – мама сказала, что надо смотреть на закатное солнышко, это полезно для моих близоруких глаз, обратно – собирая мелкие белые и розовые ракушки, усыпающие край песка и воды, и чаечьи перья. Однажды в сумерках мы увидели небольшую кучку людей, рассматривающих что-то у воды. Мы пролезли в середину, и у меня упало сердце – на песке лежала на боку голая женщина, подогнув ноги, загорелая, в волосы набились ракушки; через секунду я облегченно вздохнула – это порезвились наши скульптора. Утром мы побежали на то место, но там уже ничего не было.

Рига. Самый любимый мною город. Камни, шпили, готика, янтарь, кофе с рижским бальзамом, кафе «13 стульев», где действительно 13 стульев, путаница переулков Старого города. В прошлом году повезла ребенка в Скандинавию, думала – там так же. Нет, совсем по-другому, хотя и камни, и шпили, и готика. И Талинн другой совсем. Все северные столицы хороши, но такие яркие, чистые и радостные, что кажутся немного декорациями. А Рига – темная, суровая, с дымком, с запахом горящего угля, - живая. И Домский собор – маленький и сумрачно-гордый.

Уже после института, когда установленный в детстве порядок жизни нарушился совершенно, когда мама купила дом на Украине и каждое лето я стала ездить туда, мне понадобилась фетровая шляпа. Это был прекрасный повод поехать в Ригу, потому что в Москве найти требуемое я не могла никак. И на три осенних дня я рванулась в прошлое. Купив в первый же день роскошную темно-синюю шляпу к своему длинному узкому красному пальто, я пошла нарезать круги по старому городу, вечером – в Домский на орган. На второй день поехала в Дзинтари. И вот я стою у громадного медного глобуса, поставленного на пересечении Турайдас и Йомас, который мы так радостно вертели по дороге на пляж; передо мной пустынная Йомас, два-три пешехода вдали, на окнах ставни, а на растяжках через улицу висят новые светильники – желтые и оранжевые шары, на подвесках разной длины. Где же курортные толпы, где  Иннокентий с трепетной Изабеллой, где упоившие меня Соня с Андреем, где, наконец, я и мама в шикарных брючных костюмах, специально связанных ею к отпуску на фирменной вязальной машине – она в коричневом, я в синем, две подружки-сестрички, где музыка и кофе с ушками и взбитые сливки?.. Тихо, пустынно, лишь покачиваются слегка шары над улицей, как забытые украшения вчерашнего карнавала.

На следующий день, распростившись с гостеприимной маминой приятельницей, приютившей меня на две ночи, кинув нехитрый багаж в камеру хранения, я опять пошла в Старый город. И заблудилась. Спрашивать дорогу не хотелось, хотя время уже поджимало и я начинала нервничать, покрутилась по переулкам, и вдруг опять вывернула на Домскую площадь. Сориентировавшись, направилась в нужную улицу, и вдруг над площадью грянули колокола – шестичасовой перезвон. Я стояла, остолбенев, в густом потоке звуков, горло сжало судорогой, в глазах потемнело. Рига не хочет меня отпускать, Рига прощается со мной. Прощай, прощай…

Анька

- А Чикаго – вообще мрак! – прерывает мое ностальгирование Анька. – Подъезжаешь к городу – небоскребы, небоскребы, сплошной хайтек. А внутри – километры забитых фанерой огромных окон, раскуроченные подъезды, амбре, – настоящий бомжатник. Когда небоскреб обветшал, ремонтировать его нерентабельно, сносить тоже, вот и стоит этот ужас и воняет. В полдень на улицы выбегают толпы ланчующих клерков, толпа валит в кафешки, через час – ни одного человека, пустой город.

Мангал наконец разгорелся.

Мне двадцать лет

     Мне двадцать лет, я учусь в институте – добила, домучила наконец. Стыд-позор, вся из себя тонкая-звонкая интеллектуалка из французской спецшколы, дочь художника, читающая запоем мировую классику от античности до самых модных современных писаний, вся изысканная до полного изнеможения, два года не могла поступить в какой-то замшелый ЛесТех, Дров-колледж. Про позорный провал в Архитектурный с двумя парами по рисунку и композиции я просто молчу. Но ЛесТех, боже мой, ЛесТех - трояк за сочинение за орфографические ошибки! Трояк по математике за теорему о трех перпендикулярах – ну вылетело напрочь, про что это! И поступила только через рабфак, после года работы по рабочей специальности – фактуристка (хи-хи) на студии Диафильм. Никакого хи-хи, мужики, это просто я на пишущей машинке заполняю такие длинные узкие бланки – фактуры к коробкам с диафильмами. Я – фактуристка-надомница, а это значит, что каждое утро я топаю на Швивую горку, где в церквушке сидит бухгалтерия студии, сдаю готовую работу и беру следующую партию. И спускаюсь вниз, к первому сеансу в Иллюзион.

     Всю зиму я смотрю чудные старые черно-белые фильмы – Дина Дурбин, Мэрилин Монро, Жан Габен, Эррол Флинн… Я влюблена в Эррола Флинна, единственный случай в моей жизни влюбленности в киноактера, но уж больно хорош, стервец: и на лошади, и со шпагой, и на боксерском ринге, и на кукурузнике, и во фраке.

     Прошло тридцать лет. Лазая по Инету, вспомнила старую любовь, дай, думаю, качну пару фильмов, пусть сердце встрепенется. Боже мой, какое разочарование! И вот из-за него я насмерть ругалась с хихикающими надо мной друзьями! Воистину, не войдешь дважды в одну и ту же реку.

         На второй год после школы - опять позорный недобор баллов на общих основаниях, рабфак, выпускные с рабфака сданы на все пятерки – меня уже прекрасно знают преподы, я вся такая тонкая-звонкая-интеллектуальная, всю группу зачисляют на первый курс.

     Как смогла - поступила, зима пролетела, проскочила весна – и вот лето, практика, Камша.

Камшиловка

Десяток бараков, одно- и двухэтажных; столовка, ориентированная исключительно на студенческую всеядность; танцплощадка; домик администрации, рядом с которым пасся конь и ржал вечерами страшным, безумным ржанием, задирая верхнюю губу и обнажая крупные желтые зубы, обезумев от общего гормонального фона лагеря, куда свезли пару сотен молодежи на три недели июня; сортир, куда факультетские хохмачи каждое лето спускали десяток упаковок дрожжей и потом радовались, как дети…

В соседней (через дорогу) деревушке на десяток домишек кур не держали принципиально – опыт, сын ошибок трудных, доказал бесполезность подобной деятельности по соседству со студенческой базой. В дальней деревне, говорят, как-то скрали козла, да и сожрали тут же в лесу. Селяне, с дрекольем обшарившие лес и базу, не нашли даже копыт злосчастного животного. Игорек из четвертой группы наладил тихий индивидуальный промысел – росистыми вечерами бил лягушек из рогатки и варил на берегу пруда французский супчик; говорят, что поредевшая воронья стая также претерпела от его одесской шустрости. Мне он уже курсе на четвертом подарил свой рисунок – лужок, силки, ожидающие зазевавшуюся птаху. Он мне нравился немножко, да не только мне, но лягушачий супчик внушал некоторые опасения.

    продолжение тут