Тема жратвы в студенческом мироощущении вообще одна их самых важных. Пожалуй, она занимает четвертое место в иерархии ценностей. На первом – зачеты, на втором, третьем и четвертом – бухло, секс (в женском варианте – незалет) и жратва соответственно. Мы недалеко ушли от Гаргантюа, недаром обладание пластинкой Тухманова на пару месяцев для меня стало пропуском на самые крутые междусобойчики в нашей общаге.

Как-то с самыми нашими самыми забубенными кадрами (с ними мне всегда было спокойно: где меньше понтов, там меньше подстав) мы пошли посидеть у костерка; студиозусы, набиравшие хворост в подлеске, притащили к костру чемодан, полуразвалившийся от сырости, с насквозь проржавевшими замками. В чемодане обнаружились две литровые банки персикового компота, с пятнами ржавчины на крышках. Не обращая внимания на мои слабые вопли, народ быстро расплескал компот по кружкам, долил водкой и спокойной употребил. Все выжили. А две недели на диете из редиски (витамин!), зеленого лука, кильки в томате и водки… А практика по «почве» в лесхозе «Русский лес», где на каждого студиозуса выдавали сухпаек: батон белого хлеба – 1 шт., сырок плавленый – 1 шт., пакет молока – 1 шт., высаживали по-парно (парень/девушка; парень копает метровые разрезы и половинки-прикопки, девушка берет пробы и оформляет результаты почвенных анализов), развозили на военных грузовиках по лесу и вечером собирали тех, кто смог выйти на точку сбора. Вышли на самом деле все, хотя и бывали некоторые заминки. Каждая рабочая пара должна была отработать то ли два, то ли три квартала (гектара). Хорошо, когда участки попадались на надпойменных террасах – высоких берегах реки, поросших сосновым бором. Но выпадали и участки заболоченных почв, где даже сесть пописать было страшно (девушкам). Комарье тут же облепляло все филейные места и срывало процесс. Парням было (теоретически) легче.

* * *

Этим летом вообще какой-то наплыв из прошлого. Приезжала моя вторая американка, домашняя, Галка. Все та же тысяча слов в минуту, тараторит, перескакивая с талончиков на троллейбус, которые неизвестно где брать и куда совать, на хама-сантехника, Рогожский рынок, цены на обои и покраску, кран-буксы и шпаклевку… - Как все дорого, невозможно, хотя сантехник гораздо дешевле, чем у нас в Кливленде… Как, опять Кливленд?!

* * *

Раздолбанный автобус, дребезжа мутными стеклами, въезжает на привокзальную площадь. Подхватываю засаленный рюкзак, вываливаюсь вслед за кучкой селян. До электрички еще полчаса, и я с забытым чувством оглядываю приметы цивилизации: пыльный асфальт, афиши кинотеатра, девицы в платьях и на шпильках, парни в чистых рубашках, кое-кто даже в отутюженных брюках. Подшаркивая кирзачами, валю в буфет. На липком прилавке стоят трехлитровые банки с соками. Нашариваю в кармане брезентухи последний гривенник, заказываю стакан тыквенного. Амброзия, напиток богов, давно забытый вкус!

В электричке сажусь у окошка. Постепенно набивается народ, ко мне подсаживаются неохотно. Немудрено, я почти вижу источаемый мною густопсовый аромат: горький костровой дым с примесью жирной, липкой тушенки; запах кое-где ледяной водой кое-как мытого тела и две недели немытых волос; засохшая на брезентовых штанах тухлая болотная тина; сладкая отрыжка от влитого в пустой желудок тыквенного.

Вся эта радость основательно отполирована специфической вонью кирзачей, в которых парятся сырые портянки. Каждый божий день ровно в полдень лесхоз накрывало ливнем на сорок минут, потом выходило солнце, одежда высыхала на теле, но ноги прели в сапогах до вечера, и на чуть теплой печурке в бараке не столько высыхали за ночь, сколько слегка подогревались. А может и хорошо, что не высыхали полностью. Полностью высохший кирзач становится жестким, складки на щиколотках врезаются в намятые, опухшие ноги, и первые полчаса идти удается только в раскоряку и   непрерывно матерясь.

Но практика позади. Сданы образцы, заполнена зачетка, получены 6 руб. 47 коп. за две недели приближенной к народу жизни. Возвращаюсь домой.

Полтора часа позора, и вот Москва, вот моя Таганка, вот мой дом родной. Нашариваю на дне рюкзака ключи. Дома пусто. Прямо в коридоре сдираю с себя всё  - и в душ.

Товарищи, а я ведь женского полу! Кроме чистого нательного белья у меня еще имеется и чистая размахайка-балахонка, целые джинсы и – о! – косметика… Да, можно спокойно штукатурить физию, не заботясь о последующем смыве!..

На той стороне улицы беру такси. Люди, офигейте от зависти! Я еду, теплый ветер в окно, Москва, июль, пятница, правый локоть небрежно, можно сказать, круто, лежит на… как, блин, это место в машине называется?...- хорошо, правый локоть лежит на подоконнике машины, ветер треплет мои чистые пушистые волосы, от меня пахнет Femme, в кармане еще четыре семьдесят свободных денег. Я еду к Юньке в Новогиреево, у нее сегодня – СВАДЬБА!

На кухне с Галкой

Пятый час утра. За окном серый рассвет, на кухне сизый дым висит слоями. В голове привычный трансформаторный гуд, уже не замечаемый мной за последние две недели, глаза слезятся, язык распух во рту от бесконечных сигарет. «Шуршали шелесты струистого стекла…» Разве можно спать сейчас, когда мы с Галкой, уже протрезвев от «Южного» по рупь две, выпитого часов «надцать»  назад, пьянеем от любимых строк. «А это знаешь? – В огромном городе моем ночь, из дома сонного иду прочь…» - «А это? – Обманите меня, но совсем, навсегда, чтоб не думать – зачем?, чтоб не помнить – когда?» - «А вот это читала? – И мы прошли сквозь мелкий, нищенский, сквозной трепещущий ольшаник в имбирно-красный лес кладбищенский, горевший, как печатный пряник…» - «А то!»

Ульяновская

Мама уехала в очередной дом творчества, пустая хаза тут же набивается народом, хорошо хоть не сессия, в холодильнике голяк, только восемь кило квашеной капусты обещают скрасить короткие недели свободы, прием начинается ближе к вечеру, осатаневшие соседи садятся строчить жалобы в правление кооператива: «…в результате танцев, происходивших в квартире 34, у нас рухнула люстра, ущерб составил…», «…по свидетельству лифтера Байкова С.И., в ванной у гражданки Имярек мылась ее подруга, размахивая душем, в результате чего у меня произошла протечка…», «прошу защитить от распоясавшихся хулиганов…». И до утра: Sweet Fanny Adams…

Постоянных шесть человек, но ведь у каждого/каждой друзья/подруги, человек по десять гуляет; у красавца Кости отчим – иностранец, и у него роскошные пласты (виниловые пластинки): Led Zeppelin, Uriah Hip, Deep Purple, Slayde и мой обожаемый Sweet. Мало того, что Костя - красавец с бархатными глазами и  длинными черными кудрями, мало того, что у него обалденные батники с лошадками и с кофейными зернами, так он не жалеет крутить свои пласты на моем отечественном Аккорде-стерео, за 99 рублей купленном в ГУМе. У него есть Коринна – маленькая и толстенькая, живет где-то на Яузе, но вечерами сидит у нашего подъезда на лавочке, ждет Костю, плачет у него под дверью и (по слухам) таскает ему ящики шампанского.

Мир непонятен, а главное - жесток к любящим сердцам…

И знаешь, что самое смешное? Сейчас, когда прошло тридцать лет, мы перезревшие и немощные, прошедшие каждый свои вершины; когда у Кости, целующего мне (иногда) при встрече руку, просвечивает сквозь черные кудри плешинка; когда я имела десяток романов, вышла замуж, родила ребенка, развелась, сделала карьеру по своим силам, построила домик, и т.д., и т.п., - ДО СИХ ПОР! – когда я сталкиваюсь с ним в коридоре дома или на улице, и в этот момент я пристойно одета и причесана, я вздыхаю с облегчением; когда же на мне черт знает что для вывода собаки и голова четвертый день не мыта – я страдаю, мучаюсь, день испорчен, и старый комплекс гнусно хихикает где-то под ложечкой.

Кеп

Мой эрдель Кеп тихо плетется по переулку, почти не натягивая поводок. Он уже совсем старый, задняя лапа болит, он вылизал на ней большое лысое пятно. И вроде не так давно был тот вечер, когда мама и Ёжик вошли с таинственным видом в хиповый коридор нашей квартиры (обои ободраны, стена – голые кирпичи с полосками раствора, как в модных архитектурных журналах про гнилой Запад), и Ежик медленным жестом фокусника достал из-за пазухи маленькую темную мохнатую тряпочку, и это была – СОБАКА. Когда-то – предмет любви и гордости, потом – досадливой надоевшей заботы, теперь – просто треть нашей семьи: я, мама и Капитан Гёз Фанци, то есть Кэптен, Кеп, Кепка.

Он ездил с нами в Пицунду, где мы снимали комнату в белом домике под бесконечным виноградным навесом. Рядом с домиком стоял длиннющий стол с деревянными скамьями. Хозяин дома Дзого обычно сидел на большом камне у ворот и отлавливал идущих мимо на пляж отдыхающих. Отловленные страдальцы усаживались им за этот стол и упаивались кислющим домашним вином под бесконечные неразборчивые абхазские монологи. Мы уже отмучились несколько раз, и теперь старались не попадаться хозяину на глаза. Каждое утро, выждав момент, когда Дзого был занят очередной жертвой, мы накрывали Кепку пляжной подстилкой и волоком протаскивали мимо рвущегося в бой хозяйского пса – исход поединка был заранее предсказуем, поэтому он или сидел с нами взаперти, или ходил на пляж. Помню неловкий эпизод – смущенный незнакомой обстановкой, Кеп поднял лапу на загорающую стоя девушку – видимо, запах морской соли на загорелой коже затронул лирическую струнку в мохнатой душе.

Он был с нами две недели в охотхозяйстве под Переславлем-Залесским. В длинном одноэтажном бараке в маленьких комнатках жили охотники, ну и мы с мамой. А охотничьи собаки жили в вольерах. Кроме Кепки – он жил под нашим окном до сумерек, а в сумерках через окно мы его затаскивали в комнату. Ели мы тогда лисички, которых были россыпи в окружающем лесу. Через этот лес мы ходили в деревню, где покупали яйца и парное молоко. И Кепка тоже ел лисички. И еще он очень любил яблочные огрызки. И мороженое он тоже очень любил. Мы как-то ехали в электричке, купили два стаканчика по 19, один мне, а другой мама кусала сама и давала откусить Кепу. Сидящий рядом военный не выдержал и ушел в другой вагон.

Он ездил с нами в Карпаты, в Косово. И там его совратил местный лохматый кабысдох: он крутился несколько дней около нашего двора, потом мы их застукали за попыткой горячей мужской любви, потом он пропал. Мы бегали по горе, звали, срывая голос, плакали, потеряв надежду. И тут пришел этот местный оборванец и дал понять, чтобы мы шли за ним. Мы пошли, и он нас привел в сарай, где на сене сидел наш Кепка - грязный, несчастный, боящийся идти домой.

Мы так и остались в недоумении – ну ладно наш, изуродованный городской жизнью так и не развязанный девственник, но этот-то местный пес, живущий нормальной собачьей жизнью – ему-то зачем нужна была вся эта «гомосятина»? Тлетворное влияние московской интеллигенции на чистую деревенскую душу, не иначе.

Карпаты

Та поездка в Косово в конце девятого класса была чистейшей воды авантюрой. Мы ехали наобум, не имея ни знакомых, ни адреса, в страшное бендеровское место – мама, я и Кепка.

В тоскливые времена Эпохи Великого Застоя творческая «прослойка» искала незакрытые идеологией лазейки: технари шли в горы и пели под гитару у костров, музыканты собирали русский фольклор, слушали и играли идеологически чуждый джаз, продолжая славные традиции стиляг времен конца сталинского репрессанса, а наш брат художник активно собирал по деревням иконы и произведения народных промыслов. Не было мастерской, где бы не висели в красном углу лапти и вышитые красными петухами рушники, не лежали по лавкам и полам пестрые «ляпочные» коврики, не стояли бы на столах и подоконниках в хохломских банках деревянные ложки, а в глиняных кринках – букеты овса. Жостово, Хохлома, Полховский Майдан – все это страстно собиралось, а популярность Гжели вышла даже за пределы сообщества. Причем довольно часто эта тяга к народному духу мирно уживалась с незыблемой уверенностью в том, что «мы-то? Ну, мы - творцы, а  все остальные – так, быдло».

Информация о сладких местах тщательно охранялась, но кто-то рассказал маме о прикарпатском Косове, где селяне до сих пор ходят в национальной одежде, процветают промыслы и есть возможность прикоснуться к исконному, глубинному,  народному и пр. И вот мы стоим на мосту через мелкую речонку с чемоданами и собакой, сгущаются сумерки, вокруг ни души народа, хотя кусты наверняка кишат вооруженными до зубов бендеровцами, и совершенно не представляем, что делать дальше. На наше счастье мимо проходило большое семейство селян. Детишки окружили Кепку: -ой, який пэс, який файный, який гарный!!! - А вы до кого приихалы? – Да вот, хотели комнату снять… - Так идите до нас, у нас целый дом свободный! Так поселились мы у Павла Петровича почти на месяц.

Косово оказалось на самом деле очень гуцульским местом, и многие жители на самом деле ходили в национальной одежде. Ну, кроме молодежи, которая щеголяла фирменными джинсами и роскошными батниками: граница рядом, вездесущие польские фарцовщики насыщали местный рынок всеми радостями капиталистической жизни. Особенно это забавно смотрелось на базаре: кринки, стопки беленого холста, стопки Вранглеров и Левисов, кованые наборы для печек – вьюшки, заслонки, еще какие-то железяки, ботинки и туфли на платформе, россыпь польской косметики, резная деревянная посуда… И язык такой же мешанный, пестрый: украинские, польские, венгерские слова, все это сплавлено в мягкий тягучий говор, который мы начали понимать уже через несколько дней. Как же резанул жесткий, лающий русский язык на Киевском вокзале, когда мы вернулись оттуда! Но до этого пока далеко, и мы потихоньку осваиваемся на новом месте.

Наш домик стоял на самом краю города, на горе над дорогой, которая уходила на перевал, на Верховину. Семья Павла Петровича жила в большом доме под шоссе. Мальчишки сразу стали нашими верными оруженосцами, тем более что мы были чуть ли не первыми москвичами на этом конце города. Они задавали иногда странные вопросы, и я до сих пор не знаю, это было взаправду или с мягкой секретной насмешкой.

- Юля, а у вас кози е (козы есть?)

- Немае, - щеголяю я языковой обновкой.

- А вивцы (овцы) е?

- Не, немае.

- Ой, бедненьки, як же вы живете!!

 

- Юля, а в Москви дома в три, четыре этажа е?

- Е.

- А крыша дэ (где)?

- Яка крыша?

- А от першого (первого) этажа?

Хотя в доме был телевизор. Как нам сказали – цветной. Когда мы зашли в дом, то увидели: цветной – это потому что перед экраном висит прозрачная пленка с цветными полосами. У них была куча всякой живности, и автомашина у них была. Все семейство работало на промысел: делало деревянные ручкú (произносилось с ударением на последнем слоге). Выточенные на токарном станке деревянные трубочки с канальцем под шариковый стержень насаживали на проволоки, загнутые крючком, расписывали в национальном желто-зеленом колорите, окунали в бадейку с лаком и вывешивали длинными рядами на веревки, протянутые через двор – сушиться.

На самом деле что-нибудь такое делали почти в каждом дворе – крутили горшки, расписывали изразцы, ткали. И мы ходили по соседям, смотрели, что-то покупали. За всю свою жизнь я не припомню более приветливых и гостеприимных людей. Единственный раз на нас наорали со злостью и ненавистью, когда мы поехали в соседнее село, где была турбаза, и старушка, копавшаяся на клочке земли, по краю которой мы хотели пройти, закричала, грозя нам мотыгой. Мы сбежали оттуда, в ужасе и от реакции старушки, и от бравурных маршей, глушивших окрестности из мощных динамиков турбазы. Почему в Совке было очень принято запускать на полную громкость или музыку, или радио в местах скопления народа – в пионерлагере, на пляже, в пансионате. Чем тише и прелестнее было вокруг, тем громче надрывались динамики.

Деревеньки, в которые мы ездили, как бусины были нанизаны на нитку шоссе, идущего от нашего края Косова на Верховину. Самое гуцульское место было - соседняя деревенька Соколивка. Практически все жительницы носили классический местный костюм: кроенная простым крестом сорочка с тремя полосками вышивки: вокруг ворота, в начале рукава на плече, и на конце рукава у запястья; две запаски – очень плотные тканые прямоугольники с веревочками, один сзади, другой спереди, получается что-то вроде юбки с разрезом по бокам, красные или черные; или одна запаска сзади, а спереди расшитый цветами фартух; очень плотный широкий пояс, который наматывается в три-четыре оборота вокруг талии; безрукавка-кептарь из овечьей шкуры, стриженным мехом внутрь, а снаружи весь расшитый; если селянке надо что-то перенести, например, купленные на ярмарке товары, на плечо кладется бесаг – длинная полоса ткани заложена и прошита навстречу, так что получается два мешка с перемычкой; перемычка на плече, один мешок, который поменьше, спереди, второй, побольше, сзади. Засунуть туда можно хоть кабана – емкость конструкции необыкновенная. Мы как-то попытались помочь субтильной сухонькой старушке, быстро шагавшей с бесагом на плече и присевшей чуть передохнуть на остановке; я не смогла его поднять.

Вышивки были или с геометрическим узором, или цветочным. Красоты это все было необычайной, тем более что это не было НАРЯДОМ, декорацией, как мы любили говорить – «псевдятиной», это было повседневной одеждой, где-то мятой, где-то запачканной, привычной и удобной.

В полном восторге мы накупили сорочек, запасок, поясов… Долго маялись, потом все-таки решились: мама оделась в местное, и мы поехали на базар. Мама смуглая и горбоносая, по лицу вполне может сойти за местную, но женщины в автобусе сразу заулыбались: ой, пани гуцулкою убралась! Ой, гарно! – Мам, помаду сотри! Чертов бесаг, в который мы сложили очередную порцию керамики, я еле доперла до дома, обливаясь потом и проклиная сельскую находчивость.

Проехав две-три остановки на автобусе в сторону перевала, можно было увидеть уже совсем другой характер вышивок, например, рукав расшит букетами, или на предплечье – широкая полоса орнамента, а у запястья – нет. Вышито нитками или бисером, по-местному «пацюрками». Рукав или прямой, или «сморщенный», собранный на веревочку. В одном селе ткут гладкие покрывала, в другом – «лижники», белые мохнатые одеяла с полосой крупных красно-зеленых ромбов посередине, в третьем – режут деревянные тарелки, шкатулки, сундуки, узор мелкий, густой, с инкрустацией. Глаза разбегаются, хочу и это, и вон то… Восторг, в животе дрожь, в голове звон…

Апофеоз – поездка к родичам Павла Петровича, у которых дочь на выданье. Мы едем смотреть приданое.

Село, в которое мы добираемся, находится в стороне от шоссе, туда ведет грунтовая дорога. Несколько дней шли дожди, ноги вязнут почти по щиколотку. В какой-то момент глина стягивает с меня босоножку, я еле успеваю ее поймать. Просто зыбучие пески какие-то…

Нас уже ждут. Хозяйка гордо открывает сундуки, раскладывает на постели сорочки с вышивкой такой красоты, что у меня спирает дыхание. Одна называется «виноградска» – роскошным узором пятипалых листьев и виноградных гроздьев расшит весь рукав сорочки, другая расшита бисером так, что похожа на радужную кольчугу, третья… Нет, описать это просто невозможно; все то, что мы видели, ходя по окрестным деревням, теперь кажется бедной рабочей одеждой. Поверх вороха сорочек, новеньких красных запасок, цветных полосатых поясов и фартуков выкладывается роскошное постельное белье с кружевами, одеяла, покрывала… Этими сокровищами можно наполнить средних размеров музей.

Довольная нашей реакцией, хозяйка решает нас «добить»: поверх вороха сорочек и запасок гордо выкладывает самый гвоздь программы: плащ-болонью, пару нейлоновых водолазок и пачку капроновых чулок.

Я заканчиваю школу

Я заканчиваю школу. Отчим давно растворился в тумане, мы живем втроем – я, мама и Кеп.

Любимая тридцать четвертая на пятом на Ульяновской.

У меня своя комната, мое царство, мама особо не вмешивается. На одной стене висит углами и волнами кусок настоящей рыбачьей сети, стеклянный рыбацкий поплавок, в складках сети поблескивают рыбки из фольги. Эту сеть мы выклянчили у рыбаков, когда были в Дзинтари и нас возили на экскурсию в рыбсовхоз. Сеть висела года четыре, потом надоела, и мы ее с Игоряшкой и Кирюхой кидали вниз с балкона на прохожих. Между прочим, гораздо менее опасное занятие, чем то, в котором мне признался недавно мой ребенок – кидать на прохожих презервативы с молоком. Мы были проще и наивнее; я, например, была абсолютно уверена, что презерватив – это такая мелкая сеточка, типа той, в которой пакуют лук или картошку. Нет, на что их надевают, я знала, но – сеточкой. И когда те же мальчишки во дворе бежали с восторженными воплями, а я удивлялась - какие-то странные белесые шарики у них, и мне, кривляясь и хохоча, прокричали, что это такое, я была просто в недоумении: а как же сеточки?

На другой стене моей комнаты африканские маски – вполне пристойные плоды моего увлечения папье-маше. Делается элементарно, а удовольствия – целая куча. Лепишь из пластилина форму, смазываешь кремом для рук, потом по слоям покрываешь форму намоченной и отжатой газетой, аккуратно проминая все ямки. Каждый слой газеты промазываешь клеем ПВА. Верхний слой – из белой бумаги. Когда все высохло – это через день как минимум, аккуратно вынимаешь пластилин. Всё, маска готова, теперь ее надо раскрасить: тело коричневое или черное, на щеках желтые круги, глаза обведены красным, рога – в полосочку, на кончиках рогов – кисточки из мулинэ. Высохло – и на стенку. Мулинэ – вообще замечательная вещь, особенно для всяких магических индейских причиндалов – посохов, вампумов, ритуальных ножей и стрел. Еще рисунки. Мой мир был или в три цвета: красный фон, черный контур, индеец на белом коне, или в два – тушь по бумажному свитку, Япония и Китай.

Мы с мамой жили по-разному: то ругались до полного расплёва, то радостно кидались в очередное ее увлечение. Тогда было – Восток, целая эпоха. Начиналось с йоги. По всяким НИИ и проектным институтам создавались полуподпольные группы и группочки, и после работы мэнээсы, эсэнэсы и примкнувшие к ним представители богемы сползались с ковриками под мышкой в какой-нибудь актовый зал или отдел, где было достаточно места на полу, располагались между столами и дышали, делали асаны, слушали лекции самодеятельных гуру. Я тоже несколько раз ходила с мамой на эти сборища. Потом поползли слухи, что где-то какая-то толстая тетка неправильно встала на голову и у нее позвоночник пробил мозг. Сборища прикрыли, но направление движения уже было определено. Можно было заказать перепечатанные на машинке самиздатовские переводные книжки по йоге – на тонкой бумаге, полуслепой шестой или седьмой экземпляр, они долго лежали у нас в голубых картонных папках «Дело №». Можно было пойти к спекулянтам на Кузнецкий мост: стоят кучками люди, общаются, над улицей – вежливый шепоток; надо подойти, спросить вполголоса искомое, повернутся, глазами покажут – вон к тому человеку подойдите. Под ложечкой холодок, по хребту мурашки – так и чувствуешь лопатками прищуренный глаз гэбэшника… Оттуда у нас – Китайская классическая Книга перемен, И-Цзин. А еще мама ходила в Историчку (взяла письмо в МОСХе, что ей надо для творческой работы), и читала микро-фиши: Хатха-Йога, Раджа-Йога, Джнана-Йога.  Оттуда – Дзен, Абсолют, моя картина мироустройства, с которой живу по сю пору.

Ну и Музей восточных культур на Обуха. Как было жалко, когда он переехал в неуютный, сараистый особняк у Арбата. А на Обуха было прелестно, уютно, теплые маленькие комнаты, желтый скрипучий паркет, деревянные ступеньки. Недосказанность, недоговоренность. На грубой керамической чашке – кусочек золотой поливы, прозрачные лепестки. Не откололось, не стерлось, сделано изначально. Не назойливая европейская роскошь, лезущая в глаза, а мягкий намек: понимающий – увидит и оценит. На потемневшем свитке – линия склона горы, очерк речного берега, полоска леса; остальное – придумай, почувствуй сама. Как у Макса Фриша – стук захлопнутой двери, звук затихающих шагов, а за ними – десять вариантов жизни до и столько же – после, и только ты можешь вызвать их из небытия.

За окном моей комнаты огромная крона старого тополя. В тополе дупло, и там секрет – кусок гнилушки, торчащей из дупла, похож на голову испуганного и любопытного звереныша. Выходя гулять с Кепом, я обязательно здороваюсь с ним. Есть еще зимний секрет, и он тоже – благодаря Кепу. Газеты и журналы у нас сложены в туалете. Вечерний собачий вывод – в 21.00, во время очередной порции идеологической промывки по телику – программы «Время». Перед выводом надо зайти в туалет и тихо, чтобы мама не услышала шуршания, отодрать и спрятать под одеждой кусок газеты, чем больше, тем лучше. Спички лежат высоко на железной полоске над дверью лифта или за батареей между этажами. За домом, в большом сугробе, накиданном дворником, у меня вырыта печка, в потолке печки – дырка. Комкаю газету, аккуратно вкладываю в печку, поджигаю, заставляю отверстие специальной плоской льдиной. Из дырки-трубы идет дым, а льдина светится изнутри от огня. С дымом летят красные искры. Я живу в этом снежном домике, у меня камин, я сижу у камина в кресле-качалке и смотрю, как летят искры в дымоход.

Игнатово

Два часа пополудни. У соседа орет петух, и я обожаю этот хриплый крик – в нем уют и незыблемость мира. Мангал прогорел, индюк сожран, кот и пес, поняв, что все на сегодня кончено, утрусили через огород по свои делам, муж ушел в домик к телику нянчить свой прострел. Десятое сентября, тепло как летом, хоть что-то перепало нам в этом году, неласковом и нещедром на теплые денечки. Зато сегодня чудесно, и даже золотая осень еще не началась, только кое-где по березам просквозило желтизной, да гроздья рябины краснеют над крыльцом и осыпаются на ступеньки.

Витек

Такая прозрачно-золотая осень бывала всегда на Украине, где мама купила домик в такой глухомани, что от поезда добираться надо было почти столько же, сколько от Москвы до станции назначения.

Как прекрасен ты, мой возлюбленный! Карие глаза твои смеются в тени густых ресниц, черные кудри ложатся на плечи, уста алеют. Модная рубашка расцветки вырви-глаз туго обтягивает талию, длинные острые концы воротника торчат до середины груди. Края резиновых сапог широко завернуты а-ля-Кот в сапогах, но для меня это роскошнее дорогих ботфорт, раздолбанный мотоцикл – лучше горячего арабского скакуна. Заезженный магнитофон гнусаво стонет «Там, где клен шумит над речной волной…».

Мы бродим, ошалев друг от друга, по покрытым прозрачным березняком ярам, по выстриженным коровьим стадом зеленым склонам холмов, валяемся на его куртке в сладко пахнущих яблоневых садах, саженных когда-то монахами вокруг села. И целуемся, целуемся без конца, сердце бухает в ушах, в животе ноет сладкой тянущей то ли болью, то ли судорогой. Молоко и мед под языком твоим.

Нет, меда не надо, у меня на него аллергия, а вот молоко пусть будет, теплое, пенистое, только что из-под коровы, процеженное из ведра через марлю в бидончик. О-о-о, я могу выпить полбидончика, но нельзя, мама заругается, поэтому только три-четыре солидных глотка, и надо идти. На улице чернота такая, что я останавливаюсь в ужасе – как же я доползу до дома?! Пока доили корову, пока я вела светскую беседу с хозяйкой – упала беспросветная украинская ночь; звезд нет, фонарика нет, свет от окон хаты кончается у ближайшего куста. А идти-то мне не только по деревенской улице, потом надо свернуть на старую заросшую дорогу, мимо большого дуплистого дерева, где меня уже пугал филин своим диким для городского уха криком, потом через колдобистый огород… И везде ямки, бугорки, крапива.

Рыхлы

Наутро едем на летучке за 10 километров в райцентр. Летучка – раздолбанный ПАЗик, отвозящий мужиков на ферму, мехдвор или еще какие-то нам неведомые сельские заведения, и баб, собравшихся по магазинам. В нашем сельпо замечательный набор ситцевых кофт и сарафанов, резиновых сапог, ведер, продается нехитрый ассортимент консервов, карамели и круп, хлеб завозят через день и продают по три-четыре-пять буханок, причем вся очередь знает, сколько полагается каждой семье, и ревниво следит за отпуском в каждые смуглые руки. Но за гвоздями, например, или мороженой рыбой, или кухонной утварью надо ехать в Понорницу. Или за книгами. Зачем, кому и почему пришла в распределяющую голову мысль о необходимости завоза в украинскую сельскую глубинку сборников древнекитайской философии, японских средневековых новелл, поэм Сэй Сенагон и Ясунари Кавабаты? Вся моя японщина-китайщина оттуда, немало и западных романов из серии с трилистником – Фолкнер, Фриш. Друзья рассказывали, что в те же глубоко совковые времена с таким же чувством восторга и обалдения коробками вывозили книги из среднеазиатских кишлаков и кавказских аулов, вплоть до БВЛ.

Когда летучка высаживает нас на площади, работает только кафе, а магазины открываются в девять. Не торопясь, пьем теплый сладкий чай с коржиками, одновременно пытаясь наконец проснуться. За соседним столом мужики сосредоточенно поглощают котлеты с картошкой. Местный общепит на самом деле радует качеством кормежки; но самая роскошная в моей жизни еда – в ресторане вокзала города Бахмача, из которого мы иногда уезжаем в Москву. О, этот незабываемый борщ с чесночными пампушками! О, это роскошное тушеное мясо, состоящее исключительно из сочного мягкого мяса, ни одной жилки, ни одной жиринки, под таким соусом и с таким картофельным пюре, какого никогда и нигде вы не найдете, потому что мясо это вчера еще мычало, а картошка эта сегодня утром только была выкопана, и приготовлено все щедрой украинской рукой от щедрого украинского сердца. М-да…

Но вот открываются магазины, и мы идем сначала в хозяйственный. Боже мой, какое наслаждение! Эмалированные кастрюльки всех размеров с подсолнухами, маками и ромашками, чайники со свистком, ковшики, кружки пол-литровые и литровые, тазы, миски и мисочки, тоже с цветами и узорами на любой вкус. И вершина эмалированной симфонии – умывальник в цветах, причем я имею в виду не просто бадейку с палочкой-затыкалочкой, а предмет мебели – тумба с дверцей для ведра, мойка и стенка над мойкой, куда и вешать вышеупомянутую бадейку. Как же я до сих пор жалею, что остался этот умывальник там, на Украине, когда по воле обстоятельств нам пришлось перебираться в Подмосковье.

А керамика! Какая там была роскошная керамика! Часто попадалась латвийская – также причуда советского распределительного устройства, и я тащила, надрываясь, тарелки и чайные сервизы, и по сю пору на даче у бабушки ведутся три-четыре блюдечка с тех времен.

Потом идут одежда и галантерея. Ну, товарищи, тут любителю сельской экзотики (а таковыми у нас была практически вся творческая интеллигенция, в семидесятых любившая оформлять свой быт а-ля рюс), можно закопаться на полдня. Сарафаны и платья в ассортименте, не сравнимом с нашим сельпо; постельное белье, которого в Москве днем с огнем не сыщешь; брезентовые плащи-дождевики, ватники, бурки (носки из ватника), стеганые штаны, байковые и вельветовые халаты, х/б ночнушки, в которых я прошла впоследствии все свои гинекологические и родильные больницы; большие полотенца и маленькие рушнички…

окончание тут